«В органах отлично знали, что брат Нетто — политзаключенный. Но ломать ему карьеру не стали»
Это интервью со Львом Александровичем Нетто, скончавшимся в сентябре 2017 года, а также его женой Ларисой Васильевной, было записано еще в 2013-м. Книге, для которой я беседовал с близкими родственниками капитана сборной СССР на золотых Олимпиаде-1956 в Мельбурне и первом в истории Кубке Европы-60, не суждено было выйти в свет. Но в связи с 90-летием Игоря Нетто, которое отмечается в этом году (в частности, болельщики красно-белых посвятили легенде великолепный перформанс на недавнем домашнем матче с «Краснодаром»), я решил достать из архивов это уникальное, драматичное и во многом грустное историческое свидетельство.
Нетто никогда не говорил партнерам по «Спартаку» и сборной, что его брат — в ГУЛаге
За пять вечерних часов этого разговора в квартире на Севастопольском проспекте передо мной пролетел весь XX век. Я словно оказался в машине времени, которая следовала по извилистому пути России со всеми остановками. Военные подвиги сменялись футбольными, а горести политзаключенного — трагедией великого игрока, который после финиша карьеры полтора месяца пролежал лицом к стене, не говоря ни слова, и так и не обрел себя в новой жизни.
В 1953-м умер Иосиф Сталин, 23-летний Игорь Нетто со «Спартаком» одержал свою вторую кряду победу в чемпионатах СССР, а 28-летний ветеран Великой Отечественной Лев Нетто участвовал в восстании политзаключенных норильского Горлага. И то, что им позволили сорвать с одежды номера, и они вновь превратились в людей с именами и фамилиями, стало, может быть, даже большей победой для Льва, чем для его младшего брата — золото первенства Союза.
В 1956-м Никита Хрущев на XX съезде КПСС зачитал сенсационный доклад о культе личности Сталина, Лев Нетто после восьми из «прописанных» ему двадцати пяти лет заключения вернулся из-за Полярного круга в круг семьи и был полностью реабилитирован, а капитан сборной СССР Игорь Нетто привез из австралийского Мельбурна золото Олимпийских игр.
То ли когда сборная плыла на теплоходе «Грузия» из Австралии до Владивостока, то ли когда пересаживалась на поезд, прокативший героев футбола через всю страну, Игорь узнал, что в Москве умер его отец Александр Андреевич. Не знал он другого — что накануне вечером в больницу приехал его брат Лев и успел рассказать папе о триумфе младшего сына. И отец слабо улыбнулся: «Молодец Игорек»...
Футболисты «Спартака» тех лет узнают о том, что брат их капитана сидел в заключении, только во второй половине 1990-х — спустя 40 лет. И лишь из-за беды — болезни Альцгеймера, поразившей Нетто-младшего. Его выставит из дома бывшая жена, актриса Ольга Яковлева, не готовая круглосуточно заботиться о больном, и Игоря Александровича тут же заберут к себе Лев и его жена Лариса Васильевна. Три последних года жизни великого футболиста они не будут отходить от него ни шаг. А Никита Симонян, Алексей Парамонов, Анатолий Исаев и даже ближайший друг Нетто Анатолий Ильин, навещавшие одноклубника, с изумлением узнают истинную историю их семьи.
Уже после пятичасовой беседы с 88-летним на тот момент братом Нетто и его женой я позвоню Симоняну. И спрошу:
— Неужели Игорь в годы вашей совместной игры за «Спартак» ничего не рассказывал о брате и его судьбе? Может, Лев чего-то не знает?
Я сделал этот звонок не потому, что не верил брату Нетто. Просто, когда есть счастливая возможность услышать еще какие-то бесценные детали из уст такой легенды, как Симонян, грешно ею не воспользоваться.
«Никогда Игорь нам об этом не говорил, — подтвердил Никита Павлович. — Никто из футболистов или тренеров об этом не знал — точно вам говорю. И дело тут, мне кажется, не только в том, что время такое было, когда о подобных вещах не распространялись. Просто сам Игорь был человеком скрытным, никогда ни с кем не откровенничал.
При том что лучшего не только полузащитника, но и капитана в истории «Спартака» и сборной СССР, убежден, не было никогда. Хотя я тоже иногда выходил с капитанской повязкой, но с Нетто по необходимым для этого качествам не шел ни в какое сравнение. Он был настоящим вожаком, которого слушали все. И при этом — замкнутым человеком. Так бывает...
Вот представьте себе ситуацию. Когда мы возвращались из Мельбурна и сели в поезд, Игорь как-то — не знаю уж, откуда — узнал, что умер его отец. И нам об этом не сказал ни слова. Стоял молча, в проходе, и неотрывно смотрел в окно. Только потом уже, когда вернулись, прошел слушок. Мы были просто потрясены, выяснив, что он уже в поезде обо всем знал...»
На словесной кинопленке этого повествования — история семьи Нетто, которая стала зеркалом истории страны. Совсем разные сюжетные линии судеб двух братьев тесно переплетаются, по сути, трижды — в детстве, после возвращения Льва из лагеря и в последние годы жизни Игоря. И отчего-то кажется мне, что в старости бывший «враг народа» чувствовал себя гораздо более счастливым, чем кумир миллионов...
Эстонец итальянских кровей
Лев Александрович (далее — Лев): — Игоря во всех мемуарах называют эстонцем. Это так, но есть нюанс. Помню, в 30-е годы нас с ним часто спрашивали: «Вы не испанцы?» Тогда ведь как раз во время гражданской войны из Испании много детей в СССР приехало. Мы отвечали: «Нет-нет».
Родители, конечно, знали, а нам только предстояло узнать, что наша фамилия — итальянская. Это зафиксировано в архивных записях и где-то у меня сохранилось. В XVII-XVIII веках немецкий барон, которых тогда много было в Прибалтике (они там любили приобретать имения, усадьбы, хоть это и была территория Российской империи), выписал себе из Италии садовника. Тот приехал в Эстонию, через какое-то время его соблазнила северная блондинка, и он навсегда остался там. Так в Эстонии и появилась итальянская фамилия Нетто.
Папа, Александр Анатольевич, был 1885-го года рождения. Когда ему исполнилось 20, шел 1905 год, и его призвали в армию служить царю-батюшке. И оказался он на Дальнем Востоке — причем в тот момент, когда русско-японская война в принципе уже закончилась, российские войска были разбиты. Поэтому участия в боевых действиях принять не успел, а в 1913 году в чине унтер-офицера демобилизовался.
В Эстонию он не вернулся. Поселился под Москвой, в Подольске. Еще до армии, дома, работал на мебельном заводе на границе с Латвией. Так что хорошо знал не только русский и эстонский, но и латышский язык. Получил специальность краснодеревщика и после демобилизации устроился на мебельную фабрику при всемирно известной фирме «Зингеръ». Даже мы еще помним ту мебель, которую он там делал.
Время было бурное. 1914-15 годы, началась уже Первая мировая. И чтобы противостоять немецкому вторжению в Россию, прибалтийцы отправили запрос в Петербург, хотели создать свою национальную армию. Фактически чтобы защищать российский престол. Получили разрешение брата царя Николая II, великого князя Михаила Романова, и такая армия в 1915 году была создана — латышские стрелки. Без поддержки которых, что даже Ленин признавал, в годы революции все могло бы пойти по-другому.
Отец тоже там оказался. На мебельной фабрике он познакомился и подружился с ровесником-латышом, а когда они встретились в Москве, тот уже был завербован в латышские стрелки. К 17-му году уже вернулся в Подольск, и там, как пишут в воспоминаниях его друзья, был в эпицентре забастовок и общественных движений. Революцию он не просто поддержал, а считал себя ее участником.
Не отставала от него и мама, Юлия Васильевна. Эстонка, она была моложе отца на 11 лет. На наши с Игорем характеры она оказала решающее влияние. Человеком была строгим — зато твердо вбила в нас понимание того, как нужно жить и вести себя, ценить и уважать людей. Прекрасно помню, как мама Игоря наставляла, когда он только начал заниматься спортом и выступал за Дом пионеров. Не назойливо, но очень вовремя ему говорила: «Все, за что бы ни взялся, ты должен делать хо-ро-шо! Если чувствуешь, что какое-то занятие тебе не подходит — лучше и не начинай. А если футбол тебе нравится, то ты должен быть не просто достойным этого занятия, а идти впереди всех. Чтобы не только друзья тебя признали, но и остальные». Считаю, что настойчивость, напористость Игоря идут как раз от настроя мамы — быть лучшим и только лучшим! Он впитывал это — и потом его стали любить миллионы.
В 17-м году мама вместе с подругами приехала в Москву после февральской революции. Здесь же интересная жизнь была — не то что в Эстонии, в глуши! Ходить тогда было принято в красных платочках, проявлять свою активность, восторженность, участвовать во всех возможных митингах. На любой вкус. Она говорила: «Нам больше импонировали большевики. Их выступления были более активными, конкретными, понятными». Поэтому октябрьскую революцию они с другими молодыми девчатами поддержали.
Отец вступил в партию большевиков в 18-м году, после покушения Каплан на Ленина. Это называлось — ленинский призыв. А вот мама членом ВКП (б) так и не стала. У нее был свой кумир — Лев Троцкий. Поэтому в 1925 году своего первого сына, то есть меня, она в честь него назвала Львом.
Квартира — за знаменитую победу над сборной ФРГ
Лев: — К 1925 году, когда я родился, родители уже жили на Сретенке, в Даевом переулке. Там же пятью годами позже появился на свет и Игорь. Жилищная проблема в Москве тогда была огромная. Рижский вокзал считался чуть ли не окраиной, там огороды были кругом. Многие в революцию уехали, кого-то репрессировали. И в 18-м году в Москве начались, как сейчас выразились бы, «зачистки». От буржуазных элементов.
Жилплощади освобождались — а выдавали их власти кому? Прежде всего, тем, кто освобождал московский Кремль от юнкеров. А отец вместе с другими латышскими стрелками в этом процессе был очень активен. Он был артиллеристом, и у нас дома одной из игрушек была артиллерийская болванка. Мы с Игорем ею очень гордились.
И вот отец получил одну из комнат большой квартиры, которая раньше целиком принадлежала какому-то госслужащему, который не перешел на сторону советской власти. Что с ним стало — не знаю. В коммунальную квартиру, которая образовалась, заселили пять семей. Все — представители латышских стрелков. У одного было две комнаты, у остальных по одной.
Потом мама рассказала: две комнаты в той квартире были у папиного друга детства, с которым они сначала работали на мебельной фабрике, а затем были латышскими стрелками. И когда я родился, он сказал: «Александр, мы с женой и в одной комнате проживем, а вас уже трое. Так что переселяйтесь в нашу вторую комнату». Просто так, ничего взамен. Такие отношения тогда были между друзьями. А дом этот снесли в 1999-м. В том самом, когда не стало и самого Игоря.
Собственную квартиру на набережной Тараса Шевченко он получил в 1955 году. За победу в знаменитом товарищеском матче со сборной ФРГ, которому посвятил стихотворение Евгений Евтушенко. Там же дали квартиру и Анатолию Ильину. Я того матча, естественно, видеть не мог, поскольку только в 56-м вернулся домой из лагеря в Норильске...
Между мной и Игорем в Даевом переулке родилась еще сестра, которую я не помню. Она умерла совсем маленькой. Мама говорила: «Если бы твоя сестренка Нина осталась жить, не было бы Игоря». Он родился через пять лет после меня. И уже в пять лет начал играть в футбол.
Лариса Васильевна (далее — Лариса): — Юлия Васильевна рассказывала, как она смотрела в окно из кухни, которое как раз во двор на площадку выходило. И прекрасно видела, что там все ребята намного старше его. На пять, даже семь лет! Но как только мяч попадал к нему, никто отнять не мог.
Лев: — И я тоже, конечно. Он нападал, я оборонялся, он меня постоянно «проворачивал», обыгрывал, а я злился: «Вот чертенок!» А у него — радость большая. Старшего брата накрутил!
Я всегда болел за «Спартак». Начал в том самом 35-м, когда команда только появилась, а мне десять лет было. Болеть начал потому, что прочитал одноименную книгу Джованьоли. Гладиатор Спартак ведь был народным героем, которого все мальчишки в Союзе тогда любили. Читали, переживали, «вооружались» так же, сражались... Романтика!
Лариса: — А Игорь вначале за «Динамо» болел! Мне Лёвина мама рассказывала.
Лев: — Так и было. А мне это очень не нравилось. Как это так — старший брат за «Спартак», а младший — вдруг за «Динамо»? А за него просто большинство ребят со двора болело. Оно-то далеко не первый год уже существовало, много лет было на ведущих позициях. «Динамо» было самым популярным названием — и в Москве оно было, и в Киеве, и в Тбилиси. Органы, в конце концов, представляло, что в то время было престижно. В общем, серьезная, взрослая команда. А «Спартак» только-только появился.
Игорек все хотел на настоящую игру посмотреть, не только во дворе. «Мама, я хочу на футбол». — «Нет, нельзя. Тебе пять лет — как ты один пойдешь, там столько народу, милиция конная! А вот если с Левой — я тебя пущу». А я сам особо не рвался. Нет, пошел-то в итоге с удовольствием, но до того в голову не приходило пойти посмотреть, как в футбол на настоящем стадионе играют.
«Динамо» с кем-то играло. Подробностей не помню — в памяти осталось только то, как я брата оберегал, когда мы после матча к только что открытому метро шли. Конная милиция создала коридор, и все по нему двигались. Боялся, что коняшка копытом брыкнет и в маленького попадет. Все время пытался сделать так, чтобы тогда она меня ударила, а не его. Но ничего не случилось.
А через какое-то время они с другом взяли и пошли сами в «Динамо». Забраковали! Маленькие, мол, щупленькие, на ногах еще твердо стоять не можете, а уже в футбол гонять хотите.
Лариса: — А ему все равно хотелось пойти в команду, где бы его всерьез играть научили. И тогда Лева сказал: «Только в «Спартак» могу тебя отвести». Он и согласился.
Лев: — Где-то это было в районе Чистых прудов. В «Спартак» его приняли. Ему уже было лет 8-9.
Лариса: — А может, и все десять.
В детстве любил все ломать. А на поле — строил
Лев: — Отношения у нас с Игорем были очень дружеские. Я же и на горшок его сажал! Вместе играли, елку импровизированную на Новый год наряжали — настоящие-то тогда были запрещены. Это считалось буржуазным предрассудком, а Рождество — религиозным праздником, которые требовалось выжигать каленым железом. А когда елку уже стало можно купить, и она осыпалась, мы любили собирать иголки в кучу и на машинках развозить их по всей комнате — была у нас такая любимая игра. При этом он все любил ломать.
Лариса: — Мама рассказывала, что Лева с малолетства был строитель, все время из кубиков складывал что-то. А Игорь видел это, р-раз — два — и все разрушал!
Лев: — Вот мы сейчас говорим, а я даже помню его голосок в эти секунды: «Левушка, дай я что-нибудь сломаю!» А потом, в футболе, наоборот, конструктором игры стал. Может, повлиял сосед по коммуналке, латышский стрелок. Для меня он был учителем математики, а еще у него была шахматная доска. И мы с ним постоянно фигуры двигали — даже такая фотография, довоенная, сохранилась. А маленький Игорь уже присматривался. И потом он стал здорово играть в шахматы, это было его хобби.
Лариса: — Как-то раз он даже с Ботвинником играл дружескую партию, во время какого-то отдыха. По-моему, вничью. Когда в последние годы у Игоря была болезнь Альцгеймера, и мы не оставляли его ни на минуту, иногда он говорил мужу: «Левушка, давай в шахматы сыграем». Садились, расставляли фигуры. Потом Лева куда-то выходил — и Игорь, чувствуя, что на доске что-то не то, быстро переворачивал ее. Чтобы его фигуры оказались у Левы и наоборот. Мог еще и фигуру какую-нибудь сдвинуть, а потом сказать: «Лева, ты что-то не то здесь наделал»... Но когда он был здоров — в шахматы действительно хорошо играл, и все об этом говорили.
Лев: — Ремень родители никогда не использовали — ни меня ни разу не огрели, ни Игоря. Их, и маму в особенности, мы и так слушались.
Лариса: — Свекровь рассказывала, что Игорь, играя во дворе, все время разбивал обувь до ужасного состояния. И его отец, приходя с работы, всегда ее чинил. Какая мудрость матери — она была великая женщина. Вроде бы и очень строгая — но за это никогда его не ругала. Потому что понимала, что ему футбол очень нравится. Молча смотрела, во что он обувь превратил, и отцу отдавала.
Лев: — Сапожную лапу, с помощью которой отец восстанавливал Игорю обувь, я по сей день храню, она у нас на даче. Эта лапа помогла появиться в футболе капитану олимпийских чемпионов и чемпионов Европы.
Лариса: — Мама у них два слова скажет — и все в струночку. Помню, жили мы в Даевом переулке, у нас с Левой уже дочка была. Мы втроем в одной комнате, а в другой — мама и около нее Игорь на раскладушке. У него уже к тому времени давно была своя квартира на набережной Шевченко, но мама-то ему обед всегда даст. Еда была готова, она всегда стирала, все для него делала. Потом уже, когда Ольга Яковлева в его жизни появилась, он переехал на Шевченко, но после игры все равно к маме, домой приезжал!
И вот однажды прихожу с работы. На диване сидит Игорь. А он, когда приходил, первым делом брал газету. Так вот, сидит он с этой газетой, мама же стоит около стола. И за что-то его так распекает! А это уже 60-е годы, Люсеньке нашей годика три-четыре, а Игорь в роли капитана и Олимпиаду, и Кубок Европы выиграл.
Она ему говорит, говорит — а он в газету вцепился, но головы не поднимает. Хоть бы когда-нибудь сказал: «Мама, это не твое дело! Это моя жизнь, что хочу — то и делаю». Ни разу такого не было. Что он натворил тогда? Выпил лишнего, что ли... «Ты или пьешь, или играешь». Это она ему все время говорила. И еще: «Или ты будешь первым, или уходи из этого футбола совсем».
Лев: — Игорь курил. Причем тайком от мамы. Но она как-то об этом все равно узнавала, и ему каждый раз за это попадало. Разговор бывал неприятный, от которого он и бледнел, и краснел, и обещал больше не делать. С выпивкой было по-другому: это дело он иной раз любил. На игре, главное, не отражалось, потому что меру знал. Только после игры. Все спартаковцы собирались на улице Горького, в ресторане «Арагви». Там они всегда после матчей садились и общались — когда выигрывали, точно, но и когда проигрывали, по-моему, тоже...
Читал Игорь много. Когда он уже получил квартиру, мама оформила для него подписку на полные собрания сочинения классиков — Чехова, Толстого, Гоголя. У него на набережной Шевченко колоссальная библиотека была, и не «для мебели». И, когда за три года до смерти мы забирали его к себе от Ольги, книги она оставила себе. Как и хрустальные кубки, которые он завоевывал в бытность футболистом. Все остальные спортивные трофеи, правда, отдала.
Он ведь не только футболистом, но и хоккеистом мог стать. Играл даже два или три года за «Спартак» в шайбу, когда ещё был совсем молодым. Чтобы зимой держать себя в тонусе. До тех пор, пока не получил неприятную травму колена. После этого сам решил, что всё.
Фронт, немецкий плен, американское освобождение
Лев: — Когда началась война, мы школьниками принимали активное участие в обороне Москвы — строили противотанковые рвы, ставили «ежи». А еще фашисты сбрасывали небольшие бомбочки-«зажигалки». В том числе и на наш дом — я-то в лагере за городом был, но ребята рассказывали. Папа тогда был председателем ЖЭКа и был организатором оборонных мероприятий. А маленькие, и Игорь среди них, озорничали, на крышу лазили.
Отец рассказывал, что это была проблема — они же лезли куда ни попадя! Старались друг перед другом. Игорю 11 лет в 41-м было. С этими «зажигалками» что важно было? С крыши их сбросить, чтобы она не начала гореть и не подожгла дом. И у пацанов было между собой состязание: быстрее других ее спихнуть. Они не следили за тем, что это шестиэтажный дом, и можно запросто свалиться вниз.
В марте 43-го я ушел на 1-й Белорусский фронт. При том что только в апреле мне исполнялось 18. Мы с отцом пошли на призывной пункт. А с Игорем обнялись, расцеловались, и он побежал по своим футбольным делам. И всё. Кто мог знать, что расстаемся на 13 лет?
Сначала был фронт, потом — глубокий тыл противника. Меня забросили туда диверсантом, хотя нас и называли партизанами. Но какой я, москвич, в Эстонии партизан? Я же говорил по-эстонски как по-русски. Обеспечивал курьерскую связь между эстонским и союзным штабом партизанского движения, которым командовал маршал Ворошилов.
Уже когда освобождали Германию, попал в плен. Однажды был очень близок к расстрелу. Немцы нашу колонну военнопленных гнали на запад, а мы слышали залпы с востока и понимали: надо бежать туда. И втроем убежали. Спрыгнули вечером в овраг, под мост — поди найди, даже из винтовки. Нас же вели не молодые немцы, а старики, сами еле двигались. Последняя защита Гитлера.
Это была весна 45-го. Питались всем, что попадется, — морковкой, брюквой. Такая вкусная! Сейчас говорю: «брюква», а у самого слюнки текут. Встречали простых немцев, которые приносили нам и хлеб, и воду. Они видели, что мы бежали, и никого не выдавали. Но однажды утром мы бдительность потеряли. Днем должны были прятаться, а идти ночью, но вроде все было спокойно — решили пойти. И нас остановили. Жандармерия.
Там были офицер и человек пять солдат. А среди нас был один литовец, который понимал по-немецки. Офицер солдатам что-то говорит, и двое из них показывают нам: «Пошли». Впереди овраг, идем туда. Я подумал: хорошо хоть сразу не расстреляли. Видят же, что мы — сбежавшие военнопленные. Раз-два — и дело с концом. А этот нас хотя бы куда-то послал.
А литовец идет бледный как смерть, ноги подкашиваются. Два автоматчика нас ведут — а в овраге, оказывается, сидит колонна военнопленных. Подошли солдаты к охранникам, отдали нас — а сами развернулись и пошли обратно к своему офицеру. Спрашиваем литовца: «А что офицер говорил?». Отвечает: «Вчера тут шла колонна военнопленных. Отведите их туда. Если колонна там, передайте колонне. А если уже ушла — оставьте их там, в овраге». Что такое «оставьте в овраге» — ясно. Но нам повезло.
Уже 15 марта нас американцы освободили. Они видели нас в форме военнопленных и буквально набрасывались с ликующим криком: «Russians! Russians!» Это была настоящая радость встречи союзников. Так врезалось в душу — вот где настоящий интернационализм. Американцев у нас в газетах рисовали с большими животами, сигарами, деньгами. Эксплуатируют, мол, трудового человека. Я таких не видел. А чтобы обычные американские люди были против русских — не могу в это поверить. Потому что собственными глазами видел противоположное.
Два месяца я у американцев провел — с 15 марта по 19 мая. Очень дружно жили. После войны мог уехать в любую страну мира, как миллионы людей и сделали — в Австралию, Канаду, Южную Америку. Но сказал, что у меня дома отец, мать и брат. И могу, и хочу только вернуться на Родину, в Москву. Перешел из американской оккупационной зоны в советскую, еще три года служил в армии. И в 48-м уже надо было возвращаться домой...
В НКВД меня пытали, пальцы дверью зажимали. Был счастлив, что дали 25 лет лагерей!
Служил в Западной Украине пулеметчиком. И однажды меня под благовидным предлогом отправили в местное здание НКВД, а там и взяли под белы рученьки. «Рассказывай, когда американцы тебя завербовали. Какое задание дали». Начались шпионские страсти, три месяца я был под следствием. Мне тогда 23 года было, а за те месяцы стал почти таким же лысым, как сейчас. А рубцы остались по сей день.
Пытали, пальцы дверью зажимали. Когда вот этот палец зажали (Нетто демонстрирует искривленный палец. — Прим. И.Р.), я увидел показавшуюся белую кость. И потерял сознание. Следователи говорили: «Это хорошо, что тебе только палец сломали. А то ведь можешь стать инвалидом на всю жизнь». Как большинство тех, кто туда попадал. Это ведь был подвал СМЕРШа, что расшифровывалось как «Смерть шпионам».
Где страшнее было — во время этих пыток или на войне? На войне вообще не страшно. Там бояться не успеваешь. У меня были моменты, когда доли секунды оставались, и я должен был умереть. Потом уже, в Норильске, когда долбил в шурфах вечную мерзлоту в 50 градусов мороза, спрашивал: «Ну за что ты меня наказываешь, Всевышний? Мои друзья уже давно погибли на войне, спокойно отдыхают. А я продолжаю здесь мучиться».
Мгновенная смерть на войне — это не страшно. Это доля секунды — и тебя уже нет, все кончилось. Когда мы обстреливали немецкие позиции из пулемета «Максим» (а я был вторым номером на пулемете), если опоздаешь на несколько минут — фашисты накроют вас минометным огнем. На моих глазах один такой расчет был разбит вдребезги. От людей ничего не осталось.
А вот тут времени для страха было навалом. В какой-то момент я уже сказал, что готов все подписать — только пусть скажут, что именно. После этого недельку меня не трогали. Вызывают снова, теперь другой следователь: майора Федотова заменил капитан Дроздов. Смотрю — странный, ведет себя деликатно. Сели мы с ним за стол друг напротив друга. «Вот, написали тебе признательные показания». «Отлично, — говорю, — готов подписать». И тут он начинает мне зачитывать.
И что бы вы думали? Никакого упоминания, что я был у американцев. А начинается с того, что, будучи в таком-то полку, я убил своего командира, перебежал к немцам. Говорю: нет, такое подписать не могу. То, что был американским шпионом — могу. Но то, что командира убил и к немцам убежал — извините. А он сидит — хоть бы один нерв дрогнул. «Ну, смотри, — говорит. — Сейчас я отправлю тебя обратно в подвал, ты там немножко подумай. Потому что, если не подпишешь, мы привезем сюда твоих отца и мать, и пускай твои старики полюбуются на своего изменника Родины».
Спустился в подвал. Там другие, более умные, прошедшие серьезный путь люди наставляли: «Что ты дурака валяешь? Подписывай все что угодно. Что тебе дает твое упрямство — моральную победу? Ты хочешь вообще уродом стать? Они тебе это быстро обеспечат. Подписывай!» Эти люди дали мне совет: главное — побыстрее вырваться из этого ада в тюрьму, где нормальное питание. А оттуда — в лагерь, там вообще вся жизнь впереди. Вправили, в общем, мне мозги.
Следующий вызов к капитану Дроздову. «Я готов подписать». — «О, это дело другое. Это мне понятно. Вот тебе, подписывай». Подробности я и не читал. «Завтра будет суд». Что я мог сказать? Спасибо. Все исполнялось, как мне в подвале говорили.
На суд привели в другой кабинет. Стол, за ним три офицера — «тройка». «Мой» капитан рядом сидит. Меня на стул перед ними посадили. И начинают зачитывать — то же, что он мне вчера зачитал. После каждого пункта спрашивают: «Согласны? Правильно?» Везде соглашаюсь и все подписываю. Объявляют приговор — 25 лет. «Завтра поедешь в тюрьму, в город Ровно». Молчу, соглашаюсь. Когда зачитали, даже обрадовался. Наверное, просто был не в себе. Это трудно вообразить. Какой-то маскарад, театр. Знаю, что ничего не сделал, — и на четверть века за решетку...
Когда вернулся в свой подвал, сокамерники спрашивают: «Чего ты такой радостный?» — «Как чего? Мне еще 25 лет гарантии жизни дали! Сказали только, что потом меня пошлют туда, куда Макар телят не гонял. Я и названия такого не слышал — вроде Норильск...»
Они говорят: «Ну, тогда все понятно. Норильск — это Заполярье. Сначала тебя повезут в Киев, затем в Москву, а далее — в Сибирь и по какой-то реке. Будешь в Киеве — наверняка там в тюрьме можно найти какую-то бумагу и карандаш. Попросишь — дадут, чтобы написать одно письмо». Я запомнил. На следующий день посадили в открытый грузовик. Май, чудесный, почти летний день, солнечный и безоблачный. Сижу в кузове, впереди два-три человека вооруженной охраны. И через весь город — в тюрьму. А я сколько времени в подвале провел! Еду и думаю: «Боже мой, как красив этот мир. 23 года прожил — и не замечал».
Только в тюрьме меня приняли, спрашивают: «Кассационную жалобу писать будете?» А мне ребята сказали, что писать надо обязательно. Написал, передал — и работник тюрьмы говорит: «В соответствии с законом, в течение двух месяцев получите ответ. А сейчас — в камеру». Там было еще человек 25. Нар не было, спали прямо на полу.
В основном там были местные, которых подозревали в том, что они были пособниками фашистов во время оккупации. Называли их бандеровцами, но это ерунда — с настоящими бандеровцами расправлялись на месте. Все эти ребята получали из дома посылки, а они на Украине хорошие. Хлеба вдоволь, сало, яйца — сказка! И все там очень дружно этими посылками делились, вспомнить приятно.
Нас там трое красноармейцев было. Ребята мне говорили — пока придет ответ на кассационную жалобу, палец твой опухший заживет, и поедешь, набравшись сил, по России-матушке. Так и оказалось. Но самое главное, я почувствовал, что закон есть закон. Если сказали, что в течение двух месяцев должен прийти ответ из Москвы, значит, так и придет. День в день.
Повели зачитать. С меня сняли все обвинения, начиная с того, что убил командира. Осталось только одно — что, будучи в лагере военнопленных, я выдавал своих солдат, которые готовились к побегу. Никто уже не спрашивал — согласен, нет? Это было уже окончательным приговором. 90 процентов обвинений сняли — а 25-летний срок остался. Как хочешь, так и понимай.
Брат мне в Норильск не писал. Я все понимал и не обижался
Лев: — Когда были в Киеве, я, как и посоветовали, написал письмо домой. Сделал треугольничек, написал адрес — марки тогда не нужны были. Как отправил? Нас перевезли из тюрьмы, на дворе лето, у вагона стекла не было — только решетка. Мне сказали — выбросишь на платформу, там свои люди поднимут и бросят в почтовый ящик.
И действительно — только выбросил письмо из вагона, вроде бы случайно проходившая мимо женщина моментально подошла, подобрала и резко в сторону — чтобы охрана не заметила и не схватила. И почта сработала очень быстро, родители узнали, где я и что со мной. А следующее письмо я получил возможность написать только с Красноярской пересылки, когда мы опоздали на баржу в Заполярье и там, на пересылке, зимовали. Затем я находился в лагере особого режима, откуда мы сами могли писать только два письма в год, а получать — сколько угодно.
Правда ли, что ни Игорь, ни отец никогда мне в Норильск не писали? Да, правда. Только мама. Например, сообщила, что брату за победу над сборной ФРГ выделили квартиру. А сам репортаж о том матче, по-моему, по радио слушали — оно в лагере было. Была и библиотека — с газетами, журналами. По-моему, фотографии брата в них видел.
Почему отец с братом не писали? Я все понимал. Отец работал, Игорь играл. Никаких обид. Время такое было. Еще когда меня взяли в плен, к нам домой, оказалось, пришла повестка, что Лев Александрович Нетто пропал без вести. А спустя несколько лет, когда стало известно о моем аресте, но никто не знал, за что, Игорь говорил маме: «Что Левушка наделал! Меня же теперь за границу с командой никогда не пустят». Она потом вспоминала об этом.
А отцу в министерстве, где он работал, его друзья, умные люди, сказали: «Слушай, Александр, вы дурака не валяйте, нигде не пишите, что сын в лагере. У вас есть справка, какие приходили почти в каждый дом. Поэтому, когда Игорю надо ехать за границу, в документах пусть смело пишет: старший брат пропал без вести. Есть справка за таким-то номером». Он это каждый раз делал, и претензий ему не предъявляли. А если бы начал мне письма писать — могли бы перехватить и использовать ему во вред.
В какой-то момент его ведь хотели переманить в ЦДКА, в армию призвать. Это было еще до моего возвращения. Игорь рассказывал, что «Спартак» его прятал, отправлял даже в какой-то другой город. Но Николай Старостин, который к тому моменту уже вернулся из лагерей, как-то вопрос решил. А уж когда Игорь стал капитаном сборной страны, его уже никто не трогал. Знали ли в действительности в органах, проверявших Игоря перед отъездами за границу, что его брат сидит? Знали. Всё знали.
Лариса: — Но просто, видимо, были те силы, которые желали Игорю добра и не хотели, чтобы ему были перекрыты все пути в сборную. Он был слишком талантливым футболистом, и цена подобного решения была слишком дорога. И все делали вид, что верят тому, что он пишет.
С чего я взяла, что в МГБ знали? У меня есть точное подтверждение. Получила его в 1962 году, когда меня саму первый раз от министерства культуры в загранкомандировку оформляли. Все парткомы уже прошла, а потом звонят: «Тебе нужно прийти в выездную комиссию ЦК партии. Такой-то подъезд, пропуск заказан».
Сидим там с Даньковым Александром Николаевичем, главным в выездной комиссии по культуре, хорошим человеком. Он спрашивает, знаю ли я все, что связано с моим мужем. Отвечаю: «Знаю». И это была правда, потому что, когда мы познакомились, он мне сразу все рассказал. Так вот, Даньков услышал мое «да» и сказал: «А было время, когда мы всё это скрывали». И одна эта фраза все объяснила.
Ясно, что решение по этому поводу не могло быть чьим-то единоличным, оно было коллективным и на высоком уровне. Но раз еще в тот момент, когда Лева сидел, Игорь при таких суперигроках, как Симонян и другие, которые были старше него, стал капитаном сборной — это о многом сказало. О том, например, что нашлись люди, которые за него вступились и палки в колеса вставлять не давали.
Лев: — Игорь даже после моей реабилитации никому из команды о моих злоключениях не рассказывал. Это сейчас мы с Симоняном и Парамоновым обо всем говорим, а тогда они вообще ничего не знали! Есть брат и есть, а что с ним раньше было — никто и не спрашивал. Говорил: «Приехал из Норильска», а подробностями, если ты сам не рассказывал, люди были приучены не интересоваться. Тогда ведь лишних вопросов и не задавали.
Я с Игорем потом не раз вместе на матчах был, с футболистами встречался — и спартаковскими, и динамовскими, и другими. В «Динамо» играл Эдуард Мудрик, мы с ним нередко виделись и чуть-чуть сблизились. И вот уже в 90-е годы приглашают на передачу на ОРТ — «Как это было». Там всегда обсуждались прежде секретные моменты из жизни страны. Тогда решили поговорить о Норильском восстании заключенных, в котором я участвовал.
Что-то рассказывал, а потом Мудрик подошел ко мне вплотную и тихонечко, почти шепотом говорит: «Лев Александрович, а мой дядя тоже там был». Смотрю на него и думаю — Боже мой, как же надо было бояться, чтобы уже после развала СССР, разговаривая один на один, сказать мне такую фразу шепотом. Это ведь характеризует те времена. Скажу, мол, сейчас ему, а завтра он пойдет и скажет куда следует...
Однажды в Норильске мне с очень большими мерами предосторожности, перед тем долго испытывая и проверяя, предложили вступить в подпольную «Демократическую партию России». Ритуал принятия предусматривал клятву на крови. Я ее дал. В чем она заключалась? «Обязуюсь посвятить свою жизнь (не сделать что-то одно, а именно посвятить жизнь!) освобождению моего Отечества, России, от коммунистического нашествия». Для того времени это была клятва непомерной трудности!
А раз обещал — значит, верен этой клятве по сей день. В нашей программе, которую я переписывал от руки и распространял в лагере среди своих людей, значилось: когда мы выходим на свободу, то должны проникать во все органы партийной и государственной власти, включая и КПСС, и КГБ, чтобы разваливать их изнутри. Не буду делать себя героем — прямым бунтарем никогда не был. Но за 20 лет работы в министерстве судостроительной промышленности СССР, объездив всю страну, научился понимать людей — по взгляду, по случайной откровенности. И пришел к выводу, что «наших» — много. А когда у власти появился Горбачев и все стало меняться, до меня дошло — страной стали руководить люди, которые мыслят по-другому, и теперь наша многолетняя мечта об освобождении может сбыться! Уважаю его и считаю своим единомышленником.
Мы ведь с Ларисой и к Белому дому в августе 91-го ходили, во время путча ГКЧП. Хоть нам к тому времени уже за 65 было. Помню, был на даче, спокойно работал в огороде. Клятвы, подпольные партии — все уже, если честно, как-то забылось. И вдруг 19 августа жена говорит: «Твой знакомый Володя Куц передал, что ждет тебя завтра у Белого дома» — «А что случилось?» Так и узнал. Этот друг тоже был со мной в Норильске, но не в заключении, а вольнонаемным. В Москве мы продолжили общаться.
20 августа я уже вместе с Ларисой был у Белого дома, где строил баррикаду. Наше боевое место было у главной лестницы Белого дома, где мы ждали штурма, который так и не состоялся...
В Норильске подружился с Андреем Старостиным. Он тоже состоял в нашей подпольной партии
В норильском лагере я познакомился и подружился с Андреем Петровичем Старостиным. Это фантастическая история, я был просто потрясен такой встречей.
В 42-м году арестовали всех четверых братьев. Каждый получил по десять лет. Причем всех раскидали по разным концам страны. Андрея направили в Норильск. Когда он туда прибыл, там была футбольная команда «Динамо». Естественно, ему предложили эту команду тренировать. Как не согласиться?
Андрею Петровичу была предоставлена возможность бесконвойного проезда по Красноярскому краю. Пять или шесть лет он их тренировал, а потом это прекратили. Говорят, когда норильское «Динамо» стало чемпионом края, недруги отправили в Москву сообщение, что эту команду незаконно тренирует враг народа, свободно ездит по всему краю.
В 48-м году организовали новый вид лагерей — особого режима. Я как враг народа попал как раз туда. Когда был на пересылке в Красноярске, все были вместе — и политические, и уголовные. В разных бараках, но в одной зоне. А на почту забирать письма и посылки ходили под охраной надзирателей — чтобы на нас не нападали уголовные, не отбирали посылки. А в лагере в Норильске уже была только одна 58-я статья. Там такого разбоя не было.
Туда же — видимо, как особо опасного преступника — посадили и Андрея Старостина. Там не было уже никакого футбола — разве что мячиком позволяли пожонглировать. Я в Норильске оказался в 49-м, приехал в год, когда Норильский комбинат выполнял ответственное задание. «Отцу народов» 21 декабря 49-го исполнялось 70 лет, и прислать вождю подарок было огромной честью. Вот мы и выполняли задание — пустить в эксплуатацию медеплавильный завод Норильского комбината. Успели — и послали Сталину в подарок первую чурку из местной меди. Думаю, вождь был доволен...
До этого я работал в шурфах, копал вечную мерзлоту. Никаких отбойных молотков не было — кирка, лом, лопата. И тем не менее всё делали, невзирая ни на что. А когда нужно было отправить подарок вождю, объявили ударную стройку — и начали нас разбрасывать по разным рабочим объектам. Когда пришел туда, спрашивают: «Какая специальность?». Отвечаю: «Токарь». И меня, слава Богу, отправляют в ЦРРМ — центральную ремонтно-механическую мастерскую. А это значит — станок, в тепле. 50-градусный мороз нипочем, черная пурга нипочем, вырабатывать непосильную норму не нужно, ее определяет станок... Совсем другая жизнь. Подарок судьбы.
Правда ли, что в 50 градусов мороза плевки в воздухе замерзают? Конечно! Но грех жаловаться — одеты были в принципе тепло. Старые бушлаты, телогрейки, валенки подшитые-перешитые. Самое страшное было — пережить черную пургу. Когда в такой мороз поднимается сильный ветер, он несет снег, а с ним — песок. И пурга эта такой силы, что если она идет тебе навстречу, ты можешь на нее лечь, и как будто летишь.
Обморожение в такую пургу получить — раз плюнуть. У каждого должна была быть фанерная дощечка: если встречный ветер, загораживаешь лицо. А то прямо на глазах у людей на лицах белые пятна появлялись, а это — всё. Друг за другом смотрели. Если кто-то у меня (или я у кого-то) увидел белое пятно, моментально нужно было снегом растирать.
Андрей Петрович вечную мерзлоту не долбил. Уже после того, как его лишили возможности ездить по краю и тренировать команду, он был... придурком. На лагерном жаргоне так называли тех, кто работал в бухгалтерии, канцелярии — словом, в конторах. Все там его, конечно, знали — начальство, охрана. И все перед ним преклонялись, почитали. Поговорить с ним, встретиться, получить даже какой-то один ответ на вопрос — это было уже достижение. Любой охранник гордился этим.
Андрей Петрович меня многому учил, наставления давал. Цитировал Льва Толстого: «Делай что должно — и будь что будет». От него я эти слова впервые и услышал. А когда Игорь умер, я просматривал его записные книжки — и нашел в них запись с этой же цитатой Толстого. Значит, и брата, вернувшись в Москву, Старостин точно так же воспитывал! Они с Игорем часто вместе на ипподром ходили — Андрей Петрович был большим любителем этого дела. У них были очень теплые отношения. Не знаю, потому ли, что мы с ним вместе в лагере были или еще почему...
А вот сам я остерегался на публике со Старостиным встречаться — в первую очередь, чтобы ему не навредить. И сам никогда и нигде не говорил, что мы с ним вместе в Норильске сидели. Мы виделись — но не на публике. Он же вновь стал руководителем, а там тоже смотрели, кто с кем общается. Никто ведь в соответствующих органах не забыл, что он сидел. И если он стал бы крутиться в «сомнительных» компаниях типа моей — хорошо бы ему от этого точно не стало.
Андрей Петрович ведь тоже состоял в нашей подпольной партии. Он — один из главных моих учителей. Он очень часто говорил: «Бедная Россия! Что с тобой сделал Ленин?!» Благодаря его подходу, системности, проникновению в реальность жизни я тоже стал так мыслить. Даже на «круглом столе» у Горбачева, посвященном десталинизации, я был категорически против того, чтобы разговор ограничивался Иосифом Виссарионовичем.
Зачем все на Сталина валить? Не Сталин расстреливал царя. Не он создавал первые в России концлагеря. Сталин был просто верным учеником своего учителя. То, что он несет ответственность за все преступления своего времени, — бесспорно. И он ответил за это перед Всевышним. А чтобы только он — нет.
Подтверждение тому, что Старостин был серьезной фигурой в Демократической партии России, я получил в 52-м году. В ней применялись крайние меры предосторожности, никаких коллективных сборищ не устраивали, всё делали по цепочке. Там было пять мужских зон, и людей все время перебрасывали из одного лагеря в другой. А меняешь зону — нарушается связь. И Коротовский, наш связной, как-то сказал мне: «Лев, хочу, чтобы держателем нашей связи был ты». Говорю: «А как я буду знать, с кем мне держать связь в лагере?» — «А ты его знаешь». Понимаю, что не из молодых. «Андрей?!» Он ничего не сказал, только махнул головой.
В чем еще была еще более важная роль Старостина? Поскольку несколько лет он был тренером норильского «Динамо», то на воле у него появилось много знакомых. Поэтому с тем, чтобы отправлять письма из лагеря, проблем не было. Через него держали связь с внешним миром. Почту отдавали ему, он — знакомым. Тем более что в лагере, и в первую очередь в нашей мастерской, работали вольнонаемные.
Андрей Петрович говорил, с кем можно надежно держать связь. Вольнонаемные нам и продукты носили, а в день своей зарплаты — и бутылочку. Письма, которые мы передавали через них, не опускались в почтовый ящик — это в Норильске делать было опасно. Кто-то из вольных, кто улетал в отпуск или командировку на материк, набирал пакет писем — их-то не проверяли. А уже на материке почту в ящик можно было бросать спокойно.
Успел сказать отцу, что Игорь выиграл Олимпиаду. В тот же день он умер
Более сильная подпольная организация, чем у нас, была у украинцев и литовцев, которые тоже оказались в Норильске. Главная роль, которую сыграли эти структуры, заключается в том, что во время знаменитого Норильского бунта заключенных они не допустили, чтобы он превратился в вооруженное восстание. Потому что тогда расстреляли бы всех.
А люди были уже в таком состоянии... Обычные работяги, которые никакого отношения к нашей партии не имели. Но они были готовы прыгать на колючую проволоку, потому что царил полнейший произвол. В какой-то момент начался настоящий террор — заключенных убивали в любое время. Охрана за это получала отпуска и поощрения.
Поэтому в 53-м году мы объявили мирную забастовку — не выходили на работу 72 дня. И однажды к нам приехал из Москвы полковник Кузнецов: «Меня послал лично Лаврентий Павлович Берия. Он страшно удивлен, почему вы, люди, которые выполняют ответственное задание Родины, обеспечивают страну металлом, теперь вдруг восстали и не работаете» Около вахты накрыли стол со скатертью, и от нас там были свои представители, члены забастовочного комитета.
Мы заготовили требования — уже знали, что комиссия приедет, и всё написали. Первое — чтобы с нас сняли номера. Ведь все годы, что мы были в Норильске, меня ни разу не окликали и не проверяли по имени и фамилии, а только по номеру — П867. То есть мы были не людьми, а номерами. И для нас это было невыносимо.
Далее, у нас бараки на ночь запирали на замки и решетки. Но мы ведь не в тюрьме, а в лагере! Вот и потребовали снять это всё, потому что в нормальных лагерях бараки на ночь не запирают. Потом, чтобы хоть какие-то деньги за наш труд платили. Чтобы разрешали писем писать столько, сколько хотим, а не два в год. Чтобы позволили свидания с родственниками. Наконец, чтобы назначили пересмотр наших дел, поскольку мы не знаем, за что сидим, за что нам дали по 25 лет.
Кузнецов сказал: «Номера можете снимать прямо сейчас! Я разрешаю, такие полномочия мы имеем!» И буквально сразу, у него на глазах, десятки, сотни людей начали с ненавистью срывать эти номера. С шапок, с брюк, со спин телогреек...
Это было для нас огромной победой. Не меньшей, а то и большей, чем для Игоря — выиграть со «Спартаком» чемпионат СССР, что он в том самом 53-м году и сделал. Мы просто хотели, чтобы нас считали людьми. Как же эти номера всех оскорбляли и возмущали! Решетки и замки с бараков тоже сняли. Свидания и письма разрешили. Даже деньги какие-то стали платить. Единственное, что мы неправомочны делать, говорил Кузнецов, это пересматривать дела.
Главное — мы почувствовали себя людьми, поняли, что способны сопротивляться произволу даже в таких условиях. А скоро Берию арестовали и расстреляли, и освобождения начались. Мне оставалось провести в лагере еще два с половиной года.
Потом оказалось, что отец подавал прошение в Верховный суд, чтобы меня освободили. В 55-м году он написал генеральному прокурору Руденко, «как коммунист коммунисту»: «Мой сын не может быть изменником Родины». Сам я не подавал никаких жалоб: мы с друзьями говорили, что просить милости не будем. А так как отец написал, от генпрокурора вниз пошло указание: рассмотреть. В итоге я был освобожден.
Обычно даже при освобождении в Норильске не давали разрешения вернуться в столицу. А мне его дали сразу. Люди спрашивали: как такое может быть? А я и сам не знал. О прошении отца узнал уже только после возвращения домой.
Только меня освободили, как открылся XX съезд партии — тот, на котором Хрущев прочитал закрытый доклад о культе личности Сталина. Но неправильно пишут, что именно после этого началась волна массовых освобождений политзаключенных. Началось все в 53-м году, после ареста Берии. Правительство увидело, что надо освобождать, пока не поздно. А то потом не один Норильск восстанет, а все. И тогда сметут всё. Но после выступления Хрущева пошло интенсивно.
Я в тот момент как раз собирался вылететь на материк на полугрузовом самолете. Прилетел на нем в Красноярск — вокруг мешки, ящики, холод на борту собачий. Нас там было трое, таких освободившихся. А дальше уже сели на поезд и шесть суток добирались до Москвы.
В феврале 56-го я вернулся. И больше всего рад, что еще застал отца живым. Он был не очень стар — 71 год, но чувствовал себя плохо. Когда я вошел домой, он лежал. Дома была и мама. «А где Игорь?» — «Он скоро должен прийти». Минут через 10-15 — врывается. Быстро, энергично — как сейчас помню. «О, Левушка приехал!» Обнялись, расцеловались. Вопросов он не задавал — просто внимательно посмотрел. И мама тоже ни о чем не спрашивала.
Опять мы были все вместе. 13 лет назад отец пошел провожать меня на фронт, а Игорь убежал по своим футбольным делам. И вот мы встретились, как будто и не расставались. Только отец уже лежит, больной, и я уезжал мальчишкой, а вернулся стариком.
Лариса: — Ну, прямо стариком (смеется).
Лев: — Лысым, во всяком случае. Отец меня ни о чем не расспрашивал, но в тот год мы очень много гуляли по Москве. По тем бульварам, которые я по детству прекрасно знал — Рождественскому, где катался с горки, Цветному, Чистопрудному...
Помню, как шли по Комсомольской площади мимо высотки. Он глядел на нее и всё говорил: «Левушка, представляешь, какую благодать сделала советская власть? Вот мы с тобой идем — асфальтированная дорога, все хорошо, ровно, спокойно. Раньше сядешь на извозчика — так тебя трясет по булыжникам так, что внутри все кишки переворачиваются».
Понимая, что отец плохо себя чувствует, не хотел с ним спорить, хотя внутри всего трясло. Сказал только: «Папа, а ты что думаешь — за границей все прыгают по булыжникам до сих пор?» Вот таким он был коммунистом, до последних своих дней.
Умер отец в конце декабря 56-го, практически на моих глазах. В тот день я к нему в больницу приходил, у него было крупозное воспаление легких. Я ему успел рассказать, что Игорь в Мельбурне стал олимпийским чемпионом. Сил у папы было совсем мало, но он улыбнулся: «Молодец наш Игорек!» А еще сказал ему, что познакомился с девушкой, и мы думаем создать семью. И получил его благословение. А поздним вечером того же дня из больницы позвонили, что Александр Андреевич скончался.
Получается, он меня ждал... А мама еще 21 год прожила, умерла в 77-м, когда ей было 83. Никогда не болела — только сломала шейку бедра в Даевом переулке, весной на льду поскользнулась. Отец тоже много лет был абсолютно здоров. Поэтому благодарю своих родителей еще и за то, что сам практически никогда в больницах не лежал. А вот у Игоря другая история получилась...
Лариса: — Я, хоть еще и не была Левиной женой, пришла на похороны его отца. А вот Игорь туда не успел, поскольку сборная в этот момент только на пароходе (теплоходе «Грузия». — Прим. И.Р.) из Австралии с Олимпиады плыла. Но о смерти отца он там узнал.
Лев: — Мои сослуживцы поместили в газете некролог. Оттуда Игорь о случившемся и узнал. Мне так, по крайней мере, кажется — как обычно, он особо ничего не рассказывал. Сказал только, что знал...
Вторая часть, посвященная личной драме Нетто после окончания карьеры игрока и его тяжелейшим последним годам, — скоро в «СЭ»
|
И | В | Н | П | +/- | О | ||
---|---|---|---|---|---|---|---|---|
1
|
Зенит | 17 | 12 | 3 | 2 | 36-10 | 39 | |
2
|
Краснодар | 17 | 11 | 5 | 1 | 34-12 | 38 | |
3
|
Спартак | 17 | 10 | 4 | 3 | 33-14 | 34 | |
4
|
Локомотив | 17 | 11 | 1 | 5 | 33-26 | 34 | |
5
|
Динамо | 17 | 9 | 5 | 3 | 33-19 | 32 | |
6
|
ЦСКА | 17 | 8 | 4 | 5 | 27-14 | 28 | |
7
|
Ростов | 17 | 6 | 5 | 6 | 26-27 | 23 | |
8
|
Рубин | 17 | 6 | 5 | 6 | 22-24 | 23 | |
9
|
Акрон | 17 | 5 | 4 | 8 | 20-33 | 19 | |
10
|
Кр. Советов | 17 | 5 | 3 | 9 | 18-26 | 18 | |
11
|
Динамо Мх | 17 | 3 | 8 | 6 | 9-14 | 17 | |
12
|
Пари НН | 17 | 4 | 4 | 9 | 15-31 | 16 | |
13
|
Химки | 17 | 3 | 7 | 7 | 21-31 | 16 | |
14
|
Факел | 17 | 2 | 8 | 7 | 11-24 | 14 | |
15
|
Ахмат | 17 | 1 | 7 | 9 | 15-32 | 10 | |
16
|
Оренбург | 17 | 1 | 5 | 11 | 16-32 | 8 |
7.12 | 14:00 |
Спартак – Пари НН
|
- : - |
7.12 | 16:30 |
Зенит – Акрон
|
- : - |
7.12 | 16:30 |
Ростов – Кр. Советов
|
- : - |
7.12 | 19:00 |
Динамо Мх – Рубин
|
- : - |
8.12 | 14:00 |
Динамо – Химки
|
- : - |
8.12 | 16:30 |
Факел – ЦСКА
|
- : - |
8.12 | 19:00 |
Ахмат – Оренбург
|
- : - |
8.12 | 19:30 |
Краснодар – Локомотив
|
- : - |